На главную страницу C сайта И.М. Ильинского - http://www.ilinskiy.ru


БЛОКАДА ЛЕНИНГРАДА:
ПРОБЛЕСКИ ДЕТСКОЙ ПАМЯТИ НА ФОНЕ
ВЕЛИКОЙ ТРАГЕДИИ

Помню!..

Начало войны

Блокада: информация для понимания

Блокада в детской памяти

Эвакуация

Деревня Петушиха

О вкладе Ленинграда в Великую Победу

Чем старше возрастом Великая Победа, тем меньше остается на белом свете ее творцов — фронтовиков и героев тыла. Одиннадцать лет назад, когда я стал ректором нашего вуза, среди его работников было сто восемнадцать ветеранов Великой Отечественной войны. До 60-летия Победы дожили двадцать два…

Уходят люди… Все меньше тех, кто расскажет внукам и правнукам о войне так просто и доходчиво, как может сделать это только участник событий. Цифры и факты учебников, книги и фильмы, безусловно, важны. А все же живая речь родного человека, ходившего в атаку, смотревшего глаза в глаза своему смертельному врагу в рукопашной схватке, проливавшего свою кровь на полях сражений и победившего, гораздо убедительней. Вот они, так любящие тебя твой дедуля, твоя бабуля… И что там разные враки в газетах и по «телеку»… Эти — свои, они не соврут. Ибо любят тебя больше, чем себя, и желают тебе только добра и счастья.

Уходят люди… Приходит время говорить о войне тем, кто видел войну, испытал на себе хоть часть ее ужасов. Ради Правды. Ради памяти о героях Великой Победы. Их еще немало. Но не так уж много. Например, из 1 млн 300 тыс. человек, проживающих в Восточном административном округе Москвы, где я работаю, жителей блокадного Ленинграда всего 114. В Центральном административном, где живу и недавно получал памятную медаль «60 лет со дня полного освобождения Ленинграда», в списке награжденных значилось 143 человека. Два этих округа (из девяти) в Москве — самые крупные. Вероятно, что в столице проживает около тысячи блокадников. Я один из них… В нашем университете — единственный.

Хочу рассказать о том, что я знаю о Ленинградской блокаде из разного рода литературы и кинофильмов (как и все), наложив на полотно чужих повествований, официальных фактов и цифр краски своих собственных эмоций и чувств от всего виденного и пережитого в те далекие детские годы, а также услышанного из уст моей мамы — Аделии Ивановны.

«Стоит ли делать это? — спросил я себя не раз, прежде чем взять в руки перо. — Ведь о блокаде в историографии, художественной литературе и кино рассказано, пожалуй, больше, чем о любом другом событии Великой Отечественной». Решил: «Надо». Ведь если справедливо полагать, что война не окончена, пока не захоронен последний солдат, то не менее справедливо сказать, что война продолжается, пока жив хоть один из тех, кто воевал или помнит ее ужасы.

Но есть в моем решении и прагматическая сторона. Мы живем сегодня посреди разрухи и несчастья, хаоса и абсурда, по сути дела, на войне, полагая по наивности, что это — мир. Множество людей страдают и голодают, живут в бедности и нищете, искалечены физически и духовно. Сегодня в России, например, более 1400 тыс. детей-сирот. После Великой Отечественной их было менее 700 тыс… Миллионы людей находятся в ситуации выживания. Чем жить? Зачем жить? Как выжить? Где взять силы для этого? В нынешних сложнейших условиях человек, если хочет оставаться человеком, должен иметь зрелую философию и стратегию жизни, в выработке которой ему могут помочь духовные опоры наших предков, спасавшие их и в более страшных обстоятельствах. Смысл моего рассказа, таким образом, не только в том, чтобы показать, как страдали и сколько ужасов пережили старшие поколения, — это само собой, знать это надо.

Блокада Ленинграда и то, как вели себя люди в ее нечеловеческих условиях, — это невиданный в истории человечества образец трагедии и триумфа, высочайшего героизма и силы духа, воли к жизни и способности находить способы и силы для выживания там, где их, казалось бы, и быть не может. Это главное.

Множество раз слышал я от ветеранов, что вот уже десятки лет война то и дело приходит к ним во сне: они идут в атаку, хоронят друзей, просыпаются от ноющих старых ран… За долгие годы война вроде бы заросла многими слоями новых жизненных событий, впечатлений и переживаний, ушла в тайники души, спряталась в подсознание, но вдруг с бешеной силой вырывается из него и потрясает человека так, будто все случилось только-только, прямо сейчас. Память — это не только хранилище событий, всего, что прожито человеком, но прежде всего способность сохранять восприятие пережитого.

Помню!..

Что может помнить ребенок в возрасте от пяти до шести лет? И может ли он, став взрослым, помнить происшедшее с ним десятки лет назад? Помнить образы, звуки, цвета, запахи, вкус? Кто-то обронил, что по-настоящему хорошо мы помним только то, что с нами не происходило. Думаю, что сказано это все же ради красного словца. Ведь если отнестись к этим словам серьезно, то отчего же тогда каждый раз, когда утром 9 Мая метроном начинает отбивать секунды до начала Праздника Памяти, я впиваюсь глазами в экран телевизора, в горле — ком, сердце сжимается до боли, и я не могу сдержать своих слез?.. О чем они, мои слезы?

Да, в эти мгновения память высвечивает лицо моего отца — Ильинского Михаила Федоровича, лейтенанта, командира взвода 884-го стрелкового полка 196-й стрелковой дивизии, погибшего в бою 4 августа 1944 года около безвестного для меня населенного пункта Клэскова Латвийской ССР. Теперь это «независимая» Латвия, в которой фашистов возвеличивают, а наших ветеранов гноят и унижают, именуют оккупантами… Мой отец — оккупант?!. Да, я вспоминаю дядю Володю, брата моего отца, погибшего в первые недели войны на Пулковских высотах под Ленинградом… Вспоминаю бабушку мою, Татьяну Семеновну, своих тетушек Валентину Федоровну и Нину Федоровну, которых война разбросала по стране… Вспоминаю мою мамулю — Великую Женщину. Брата своего Олега. В живых из них уже нет никого… Осталась на белом свете одна-единственная кровная сестренка моя, Ирина Михайловна, проживающая в Новосибирске…

Но когда бьет метроном и звучит Реквием, я (честное слово!) чувствую, что вспоминаю о войне еще «что-то» такое, что существует в моей дальней памяти, глубоко-глубоко в подсознании, вне связи с моими родными. Это «что-то» касается только меня, много лет назад происходило именно со мной — в моем уме, в моей душе. Я помню «мою» войну. Помню, помню!..

Наверное, я помню гораздо больше того, чем расскажу. Иногда (бывает это редко) я ухожу в себя, отрешаюсь от дня сегодняшнего, переношу себя в далекое прошлое, вживаюсь в него, предельно концентрирую память — и прошлое оживает: я его вижу, слышу, ощущаю. И мне становится жутковато. Я обрываю этот сеанс связи. Зачем мне все это? Горького и страшного довольно и в настоящем.

Когда в 1962 году первый раз после эвакуации из Ленинграда я оказался на улице профессора Попова, где мы жили во время блокады, то в первый момент меня будто молнией поразило: в голове — туман, сердце бешено бьется, ноги деревянные. Некоторое время я не мог двинуться с места. А потом, когда пошел, из памяти фонтаном брызнули воспоминания: «Сейчас слева будет дом… справа — завод… слева — сад…». Иногда ошибался, но в основном угадывал.

Вдруг душу мою охватило страшное волнение. Я стал крутиться на месте, оглядываясь по сторонам, совершенно не понимая, что со мной происходит. Я ничего не узнавал, но «что-то» мне говорило: «Это именно то место, которое ты ищешь и ради которого приехал в город. Где-то здесь находится дом, в котором ты жил». Я знал, что нашего дома уже давно нет: мама рассказывала, что буквально через месяц после нашей эвакуации от прямого попадания бомбы дом разлетелся в щепки, а все, кто жил в нем и еще был жив, погибли. Я стал смотреть номера домов слева, справа. На улице появились новые строения, нумерация изменилась, но люди, к которым я обращался с вопросами, сказали мне, что где-то здесь, поблизости, в этой небольшой окружности, вероятно, и стоял когда-то дом № 19, наш дом…

В ту поездку в Ленинград я вспомнил многое, а мама подтвердила достоверность моих воспоминаний. Сама она в Ленинграде так и не побывала: боялась, что сердце не выдержит…

Мы плохо знаем, как устроен наш мозг, что такое «душа» и наша память. Именно поэтому, прежде чем написать воспоминания, я решил утвердиться в своем праве на это и обратился с вопросом о том, что такое детская память, к новейшей науке. И нашел то, что искал.

Совсем недавно канадский ученый Марк Хоу в результате многолетних исследований доказал, что так называемая автобиографическая память, способная хранить информацию на протяжении жизни, возникает, когда ребенок отделяет себя от окружающего мира и начинает осознавать собственное «я». Происходит это, как показал Хоу, в возрасте от 18 до 24 месяцев, то есть от полутора до двух лет, а не в три-четыре года, как думали (в частности, Л. С. Выготский) раньше1. Детская память имеет свои особенности2.

Надо сказать, что в детстве и молодости я обладал, видимо, очень сильной природной (биологической) памятью, как вербальной (на слова), так и музыкальной. Чтобы запомнить мелодию новой песни, а то и целой арии, мне достаточно было прослушать ее один-два раза; чтобы запомнить слова — два-три раза. Множество песен военных и послевоенных лет я помню до сих пор. Устных домашних заданий в школе я обычно не выполнял. Мне достаточно было прослушать учителя в классе. Лекций в институте почти никогда не писал. Учился легко. Это позволяло высвободить время для чтения книг, для спорта, занятий в драматическом, музыкальном и других кружках.

Однако я не хочу сказать, что помню все свое раннее детство. В основном события этого возраста стерлись из памяти. Остались горькие потрясения и исключительные переживания, страхи, впечатления чего-то совершенно необычного, зачастую непонятные обрывки событий. Детская память — это в основном эмоциональная память.

Когда-то я и сам не верил, что помню что-то. И спрашивал: «Мама, а это правда?..» И рассказывал ей... Она горестно качала головой: «Правда, сынок, правда. Так и было». Иногда досказывала то, чего я не упомнил, уточняла.

Если память взрослого человека — это зеркало прожитого, то детская память — это разбитое зеркало, калейдоскоп, в котором происходившее еще не имеет целостности, расколото на мелкие кусочки, каждый из которых расцвечен разными и странными красками.

Начало войны

Для страны война началась 22 июня 1941 года. В тот момент до моего пятилетия оставалось еще целых шесть дней. Какого числа война началась лично для меня, я не знаю, но помню…

…Просыпаюсь от чьего-то прикосновения к моей щеке. Вижу близко мужское лицо. Нет, это не папа, но и не чужой. Кто? Не пойму. Слышу какие-то слова. Чувствую, что мне в рот положили что-то сладкое, начинаю сосать… Ой, как вкусно… Вижу спину уходящего человека в зеленом. В этот день я, наверное, почувствовал какую-то необычную тревогу, почему-то часто и подолгу плакал, и «вкусное» мне давали много раз.

Когда однажды, повзрослев, я поделился этими воспоминаниями с мамой, она подтвердила: «Да, такое было». И рассказала мне, что происходило в тот день.

Этот летний день был жарким и солнечным. Мою кроватку вынесли во двор дома, где жила наша семья. Я спал на свежем воздухе в тени деревьев. Мой дядя — старший брат папы Владимир Федорович — пришел попрощаться с нами: его призвали в армию3. Он принес кулек конфет «Раковая шейка». Это и было то «вкусное», что так понравилось мне.

…Помню… Ясный день. Мы, дети (кто — понятия не имею), играем в садике около дома. Кто-то кричит: «Смотрите, смотрите!..». И показывает вверх. В небе высоко-высоко крутятся, будто играют в догонялки, какие-то белые палочки. Потом одна из этих «палочек», быстро увеличиваясь в размерах, начинает стремительно нестись к земле, кажется, прямо на нас. И падает совсем недалеко, в нескольких сотнях метров. Я слышу взрыв. Все — малыши и взрослые — радостно кричат и бегут в ту сторону, где раздался грохот. Бегу, как все, с восторгом, ору и я… А радоваться было нечему: мама говорила, что в Ботанический сад упал сбитый советский истребитель. Больше ничего не помню.

Мама сказала, что это был воздушный бой. Немецкий бомбардировщик случайно прорвался к Ленинграду. Поэтому воздушная тревога не объявлялась. В каком месяце и какого числа происходил этот бой я, конечно, не знаю. В исторической литературе говорится, что до 6 сентября ни один немецкий самолет не прорвался к городу.

Блокада: информация для понимания

В планах гитлеровского вермахта Ленинграду отводилось особое место. Согласно плану «Барбаросса» Ленинградское направление являлось одним из трех главных направлений, на котором, наряду с Московским и Киевским, началось вторжение немецко-фашистских войск. Гитлеровцы планировали, что они сначала захватят Ленинград, а затем двинут все войска на Москву.

Почему сначала именно Ленинград, а уж потом Москва? Кроме военных расчетов были также экономические и политические. Ленинград был вторым после Москвы промышленным центром с мощнейшим оборонным потенциалом (более 1000 гигантских предприятий индустрии), крупнейшим морским и речным портом и железнодорожным узлом. И, что было для Гитлера в политическом плане не менее важным, — колыбелью Октябрьской революции, оплотом и символом большевизма. Уничтожение такого города с полным истреблением почти четырехмиллионного населения было бы для СССР сокрушительным ударом.

Все это понимало и Верховное командование Вооруженных Сил СССР. Советские войска в битве за Ленинград оттягивали на себя до 20% вражеских сил на Восточном фронте и всю финскую армию. Сдача Ленинграда открывала врагу прямую дорогу на Москву. В своих воспоминаниях маршал СССР Г. К. Жуков писал, что, отправляя его на Ленинградский фронт, 8 сентября 1941 года Сталин сказал: «Езжайте под Ленинград. Ленинград в крайне тяжелом положении. Немцы, взяв Ленинград и соединившись с финнами, могут ударить в обход с северо-востока на Москву, и тогда обстановка осложнится еще больше». Рассказывая об этом эпизоде позднее, Г. К. Жуков добавил такую важную деталь: «Вашей задачей, — сказал мне Сталин, — является не допустить врага в Ленинград, чего бы это вам ни стоило4» .

Наступление немцев непосредственно на Ленинград началось 10 июля 1941 года с рубежа реки Великая. К этому времени на дальних юго-западных подступах к Ленинграду немецко-фашистское и финское командование сосредоточило 39 дивизий, поддерживаемых мощной авиацией. К 10 июля войска группы армий «Север» имели превосходство над советскими войсками Северо-Западного фронта: по пехоте — в 2,4 раза, орудиям — в 4 раза, минометам — в 5,8 раза, танкам — в 1,2 раза, самолетам — в 9,8 раза.

8 сентября 1941 года немецко-фашистские войска овладели Шлиссельбургом (Петрокрепость) и полностью отрезали Ленинград от всей страны с суши.

Шел 79-й день войны… Началась блокада города, которая продолжалась 872 дня — до 27 января 1944 года.

В подготовленных в ставке Гитлера тезисах доклада «О блокаде Ленинграда» от 21 сентября 1941 года указывалось: «… б) сначала мы блокируем Ленинград (герметически) и разрушаем город, если возможно, артиллерией и авиацией… г) остатки гарнизона крепости останутся там на зиму. Весной мы проникнем в город… вывезем все, что осталось живое, вглубь России или возьмем в плен, сравняем Ленинград с землей и передадим район севернее Невы Финляндии».

Немецко-фашистские войска предпринимали многочисленные попытки овладеть городом. Создались крайне тяжелые условия для жителей. Запасы продовольствия были ограниченны: по данным на 12 сентября 1941 года, хлеба, крупы и мяса могло хватить на 30–35 суток, жиров на 45 суток, сахара и кондитерских изделий на 60 суток. Каменного угля при строжайшей экономии могло хватить лишь до ноября, жидкого топлива — до конца сентября.

Введенные по карточной системе нормы продовольствия стали быстро снижаться. 1 октября 1941 года хлебный паек для рабочих и инженерно-технических работников был снижен до 400 г в день, для служащих, иждивенцев и детей — до 200 г. Карточки на другие продукты почти не отоваривались. Хлеб стал практически единственной пищей. С 20 ноября по 25 декабря (пятое снижение) рабочие получали по 250 г хлеба в день, все остальные — по 125 г. При этом «блокадный» хлеб состоял на 2/3 из примесей (в него добавляли целлюлозу и опилки), был сырой. Это значит, что 125-граммовый или 250-граммовый кусок был совсем маленьким и низкопитательным. За этим жалким кусочком нужно было отстоять многочасовую очередь на морозе, которую занимали еще затемно. Бывали дни, когда бомбежки срывали работу хлебозаводов, булочные так и не открывались. И матери возвращались домой с пустыми руками, где их ждали голодные дети. В такие дни люди не ели ничего. Ни-че-го… В качестве пищевых заменителей использовались целлюлоза, хлопковый и льняной жмых, технический альбумин; было налажено производство пищевых дрожжей из древесины, витамина С из лапок хвои. Варили и ели древесный клей. Разрезали на куски и варили «суп» из кожаных сапог и туфель. Начались цинга и дистрофия.

Иссякли запасы топлива. Остановился трамвай. В жилые дома прекратилась подача электроэнергии. 25 января 1942 года в Ленинграде перестала работать последняя водонапорная станция. Вышла из строя канализация.

В секретном «Сообщении о событиях в СССР» от 18 февраля 1942 года гитлеровцы констатировали: «Уже в декабре у большей части гражданского населения Ленинграда наблюдалось опухание от голода. Все чаще жители падают на улицах и остаются лежать мертвыми… Уже в конце января количество ежедневно умиравших от голода и холода составляло 2–3 тыс. человек. В большом числе жертвами голода могут стать дети, особенно — малыши, для которых нет питания5» .

Только за сентябрь–ноябрь 1941 года в городе 251 раз, то есть 3–4 раза в день, объявлялась воздушная тревога. 4 октября 1941 года воздушная тревога объявлялась 10 раз. Ежедневная продолжительность артиллерийского обстрела в ноябре 1941 года достигла в среднем 9 часов. 17 сентября 1941 года артобстрел длился 18 часов 33 минуты. Огонь по городу велся из дальнобойных орудий 240-миллиметрового калибра.

За 872 дня обороны Ленинграда противник обрушил на город более 5 тыс. фугасных и 100 тыс. бомб, в том числе множество фосфорных (зажигательных), начиненных напалмом; около 150 тыс. артиллерийских снарядов6. Только за один день, 13 октября 1941 года, на Ленинград было сброшено 12 тыс. зажигательных бомб.

Авиацией и артиллерией врага из строя было выведено 840 промышленных предприятий, разрушено 44 км водопроводных труб и 78 км канализационной сети. Было разрушено или повреждено около 5 млн кв. м жилой площади (пострадал почти каждый жилой дом), 500 школ, 170 лечебных учреждений. Полностью разрушено свыше 3,2 тыс. зданий и 7,1 тыс. повреждено, 9 тыс. деревянных зданий разобрано на топливо. Повреждены сотни ценнейших памятников истории и культуры. Бомбы и снаряды попадали в Театр оперы и балета им. С. М. Кирова, Русский музей, Эрмитаж, Зимний дворец, Инженерный замок и др. Были разрушены пригороды: Петродворец, Пушкин, Павловск, Стрельна, Урицк и др.

За время блокады только от голода в Ленинграде умерли свыше 641 803 человек7 и еще более 17 тыс. человек погибли от бомб и снарядов. В 1943 году в городе оставались 887 тыс. жителей (до войны проживали 3421 тыс.)8.

7 октября 1941 года фельдмаршал Йодль направил Верховному главнокомандующему группы армий «Север», наступавшей на Ленинград из Главной квартиры фюрера, секретную депешу, которая начиналась словами: «Фюрер снова решил, что капитуляция Ленинграда, а позже Москвы не должна быть принята даже в том случае, если она была бы предложена»9. «Моральную сторону этого мероприятия» фашисты видели в том, что город будет вести уличные бои, что могут возникнуть эпидемии, опасные для немецких солдат, что жителей города надо будет кормить «за счет германской родины». В то же время директива эта служила признанием: взять Ленинград штурмом не удастся. Рейхсфюрер СС Гиммлер вынужден был признать стойкость горожан. Он писал в секретном циркуляре: «Ненависть населения создала важнейшую движущую силу обороны»10.

Почему мы говорим о блокаде Ленинграда как единственном, уникальном примере духовной стойкости во всей истории человечества? Ведь известно, что сухопутная блокада многократно использовалась в войнах. Блокада Трои в XIII веке до н. э., например, длилась более десяти лет. Однако она закончилась тем, что греки взяли город и разрушили его.

Ленинград выстоял и победил. Поэтому Ленинградская блокада — это не только трагедия, но и триумф. Да, Ленинград защищали профессиональные войска. Но и сам Ленинград стал городом-фронтом. Страдая от голода и холода, иногда еле живые, все жители — взрослые и дети — не сидели сложа руки, не ждали, когда их освободят, а как могли, боролись.

На территории города было сооружено свыше 4100 дотов и дзотов, в зданиях оборудовано 22 тыс. огневых точек, на улицах установлено 35 км баррикад и различных противотанковых препятствий. Свыше 500 тыс. ленинградцев строили оборонительные рубежи. 130 тыс. человек, примерно 10 дивизий, были в народном ополчении. К слову сказать, отец мой, Михаил Федорович, как только эвакуировал нас, ушел добровольцем на фронт, хотя как ценный работник имел «бронь». Заводы и фабрики работали круглосуточно. Тот, кто мог, стоял у станка до последнего. Многие умирали на своих рабочих местах. В самые страшные дни блокады на работу не выходили от 30 до 50% обессилевших до конца рабочих и служащих.

И все-таки город жил! 12 августа 1941 года состоялась премьера сатирического обозрения, написанного М. Зощенко и Е. Шварцем. 10 декабря Эрмитаж отмечал 500-летний юбилей А. Навои. 19 января началась зимняя сессия в Ленинградском университете.

29 марта 1942 года в Ленинград, следуя зову природы, презрев войну, с юга прилетели первые стаи уток…

30 марта состоялась первая репетиция вновь собранного оркестра Ленинградского радио. 5 апреля в Академическом театре драмы им. А. С. Пушкина прошел концерт, посвященный 700-летию Ледового побоища. 6 мая на стадионе «Динамо» состоялся футбольный матч между динамовцами и армейцами. 8 мая возобновлена работа читального зала Публичной библиотеки. 15 мая открылся для посетителей зоосад. 17 мая возобновил работу Дворец пионеров. 9 августа в филармонии состоялась премьера Седьмой симфонии Д. Шостаковича «День победы среди войны». 20 сентября прошли соревнования на первенство города по велосипедному спорту. 18 октября открылся Городской театр (с 1959 года — Драматический театр им. В. Ф. Комиссаржевской)…

Социологическое исследование, проведенное с целью выяснить отношение людей, прошедших через страдания блокадного ада и потерявших в окруженном городе своих родных и близких, к возможной сдаче Ленинграда, показало, что никакие муки и жертвы не склонили ленинградцев к мысли о капитуляции. На вопрос: «Думали ли Вы о сдаче города, чтобы спасти свою жизнь?» — ответ был почти однозначным: 98,2% ответивших на него сказали, что никогда, ни при каких условиях не считали возможным сдать фашистам Ленинград; 1,2% заявили, что им было безразлично; 0,6%, что надо было сдать.

Блокада в детской памяти

Наша семья прожила в блокадном Ленинграде 323 дня — с самого ее начала, всю самую страшную холодную и голодную зиму 1941–1942 годов до эвакуации 23 июля 1942 года.

Что такое война, блокада, пятилетний ребенок понять не может. Он просто переживает то, что несет с собой быт.

На всю свою жизнь я запомнил невероятно громкий, отвратительный по звуковой гамме вой сирены — знак начала очередного налета немецких бомбардировщиков и несущийся из черного репродуктора громовой мужской голос, от которого и сейчас, если закрою глаза и «включу» свою дальнюю память и воображение, становится жутко: «Воздушная тревога! Воздушная тревога!». Сирена воет, голос громыхает, люди сломя голову несутся в бомбоубежище, дети плачут. Бомбоубежище тесное, плотно набито человеческими телами. Душно. Пахнет сырым бетоном, мочой и … Много детей и стариков. Полутемно. Потом все затихают — слушают, что происходит там, наверху. Тишина в бомбоубежище прерывается то детским плачем, то чьим-то стоном или шепотом. Где-то громыхает. Иногда совсем близко, так, что мы чувствует сотрясение земли. Время тянется тревожно и долго… Сколько? Не знаю. И вот все стихает. Что значит эта тишина наверху? Налет закончен или это просто перерыв перед новой волной атаки? Томительное ожидание… Наконец тот же мужской голос, уже другим, не страшным тоном, извещает: «Отбой воздушной тревоги! Отбой воздушной тревоги!..». Люди с облегчением от страха пережитого расходятся по квартирам, чтобы вскоре, иногда через час, снова услышать жуткий вой сирены и голос: «Воздушная тревога!..». В некоторые дни тревога объявлялась пять, шесть, восемь, а то и десять раз.

Мама рассказывала, что потом, привыкнув, многие уже не прятались в бомбоубежищах: кто-то играл со смертью от храбрости или отчаяния, а многие потому, что просто не было сил бегать туда-сюда. Голод делал свое дело: люди таяли на глазах, их просто с каждым днем становилось все меньше и меньше11.

Если в довоенный период в городе в среднем ежемесячно умирало до 3500 человек, то за 25 дней декабря 1941 года умерло 39 073 человека. За 5 дней (с 20 по 24 декабря) прямо на улицах города скончались 656 человек12. В 1942 году общая смертность достигла пикового значения — 389,8 на 1000 населения, то есть почти 39%. За время блокады каждый житель Ленинграда в среднем потерял 22,7% своего веса, а в отдельных случаях — 35–40%. Это происходило за счет почти полного расходования жира (до 70–75%), а затем — от потери веса мышц, сердца, печени. Высший уровень смертности пришелся на декабрь 1941 — март 1942 года13. То есть на ту самую пору, когда наша семья была в Ленинграде.

Голодные, истощенные ленинградцы замерзали в своих неотапливаемых квартирах. Первыми умирали одинокие пенсионеры, которым некому было помочь. Находили иногда где-нибудь на чердаках «буржуйки» от первых лет революции, а потом наладили их производство. Топили мебелью, паркетом, тряпьем, старой обувью, матрацами. Спали не раздеваясь. Месяцами. Живые рядом с умершими. Те, у кого еще находились силы, старались отвезти своих покойных родственников на санках на кладбища, где были вырыты огромные братские могилы. По пути, выбившись из сил, умирали сами.

Смертность среди детей в возрасте до 14 лет была ниже смертности взрослых. В январе и феврале 1942 года она соответственно составляла 15% и 18,6% общей смертности14. Не случайно. Многие дети выжили прежде всего потому, что взрослые (матери и отцы, дедушки и бабушки) в каждой семье спасали в первую очередь детей. Особенно женщины — матери, бабушки. Свою мизерную пайку хлеба и последние крохи любой еды они отдавали малышам.

Так было и в нашей семье. Семья наша состояла из пяти человек: мамы, которой в начале войны и в первый, самый смертный год блокады было 38 лет; папы, которому было 35 лет; моего старшего брата Олега, которому было 14 лет; моей младшей сестры Ирины, родившейся 19 мая 1939 года; и меня, которому 28 июня 1941 года исполнилось 5 лет. Положение усугублялось тем, что папа, работавший на Металлическом заводе им. И. В. Сталина начальником цеха, как и все руководители, находился на заводе круглосуточно, появлялся дома, как говорила потом мама, буквально на 2–3 часа раз в полтора-два месяца. Олег учился (хотя лучше сказать, работал) в ремесленном училище, там питался и ночевал, приходил домой очень редко. Получалось, что у мамы на руках было два малыша, которым невозможно объяснить, что такое война и блокада, но которых надо было кормить. Как и многие (увы, не все) матери, она подкармливала нас за счет своего иждивенческого суточного пайка в 125–200 граммов и быстро теряла силы. Скоро мама слегла и несколько месяцев, вплоть до эвакуации, совсем не вставала с кровати. Иногда домой из училища прибегал Олег. Он ходил отоваривать карточки, ухаживал за нами как мог. Наверное, и я по подсказке мамы приглядывал за Ириной. Я этого не помню. От той поры память сохранила несколько «картинок».

…Помню, как мама, когда она еще ходила, положив на стол три кусочка хлеба, резала каждый из них на три части и говорила: «Это — завтрак, это — обед, это — ужин». Кусочки были маленькие, а когда их делили на три части, то становились совсем крошечными. Мама учила меня, что хлеб нельзя откусывать, его надо отщипывать по крошке, класть в рот и не глотать сразу, а сосать. Теперь я думаю, что ей казалось, будто так наступает ощущение сытости. Завтрак, обед и ужин происходили в строго определенное время, ожидание которого, наверное, и составляло смысл всей моей детской жизни. От этой привычки — отщипывать кусочки и класть их в рот, а не откусывать хлеб — я не мог отвыкнуть очень долго, многие годы. Да и сейчас, по-моему, не избавился до конца. Иногда, когда у меня в руках хлеб, и я вдруг о чем-то глубоко задумаюсь, ловлю себя на том, что я отщипываю махонькие кусочки, механически кладу их в рот и сосу…

…Помню, как наша семья встречала Новый, 1942 год… С нами был наш папа. Помню это как факт, который, видимо, очень поразил меня: наконец-то за долгие месяцы я увидел своего папу. Хотя лицо его знаю только по фотографии. И никаких ощущений от его объятий или поцелуев, никаких слов и запахов. Зато помню, что в тот раз он принес большой кусок «дуранды» (подсолнечный жмых), из которого сделал какую-то кашу, и она стояла на столе в штампованной алюминиевой тарелке, принесенной им с завода. Тарелка эта потом еще долго существовала в нашей семье.

Еще папа приготовил «тюрю», то есть накрошил хлеба в кастрюлю с горячей водой. Наверное, на столе была еще какая-то еда: работникам оборонных заводов было положено усиленное питание, и отец, когда приходил домой, приносил что-то из сэкономленного им, чтобы подкормить нас с Ириной и маму. Но я запомнил «дуранду» и «тюрю». Может, потому, что, как потом говорила мама, когда уже близился Новый год, объявили воздушную тревогу. Папа почему-то решил, что мы не пойдем в бомбоубежище. Возможно, чтобы не оставлять лежащую в кровати маму.

Началась бомбежка.

Неожиданно раздался страшный взрыв. Как потом оказалось, бомба упала у нас во дворе. В нашей комнате вылетели все стекла. «Коптилка» (или «керосинка», как ее еще называли) погасла. «Буржуйка» устояла. Но стол, на котором была еда, перевернулся, «дуранда» и «тюря» разлились по полу. Из нас никто не пострадал, но я и Ирина, как говорит мама, очень долго орали от страха. Потом, после отбоя, папа с Олегом вслепую чем-то заделали окна, затянули щели специальной плотной черной бумагой. Потом зажгли «коптилку», и нам разрешили собирать и слизывать с пола «дуранду», подбирать и есть крошки мокрого хлеба.

…Помню, как однажды я почему-то зашел в одну из квартир нашего дома, дверь в которую оказалась открытой. Как потом сказала мама, там жил очень добрый человек, врач по профессии. В первой комнате было очень холодно и пусто. В следующей комнате на кровати лежали два старых человека — мужчина и женщина. Я подошел и потрогал их. Они не шевелились и не дышали. Мертвые.

…Помню, как человек, который жил в смежной с нами квартире, однажды начал стучать нам в стенку и страшным голосом кричать: «Дайте хлеба! Дайте хлеба! Дайте хлеба!..» Я и Ирина громко плакали. Мама тихим голосом пыталась успокоить нас и плакала сама. Человек кричал долго. Сначала громко, потом все тише, тише… На следующий день я зашел в эту комнату. Человек был мертв.

…Помню, как потом (через сколько дней, не знаю) этого человека и доктора с женой выносили из дома, а я почему-то оказался у выхода. Было холодно. Трупы побросали в грузовик и увезли.

Теперь из литературы я знаю, что это было обычное дело: ленинградцы вымирали целыми семьями и лежали какое-то время в холодных квартирах.

Вот известный всем «дневник» Тани Савичевой — листки из старой записной книжки, которые лежат ныне в Музее истории Ленинграда. На листках — короткие записи, сделанные детской рукой:

«Женя умерла 28 дек. в 12.00 час. утра 1941 г.
Бабушка умерла 25 янв. в 3 ч. дня 1942 г.
Лека умер 17 марта в 5 час. утра 1942 г.
Дядя Вася умер в 13 апр. в 2 ч. ночи 1942 г.
Дядя Леша 10 мая в 4 ч. дня 1942 г.
Мама 13 мая в 7.30 час. утра 1942 г.
Савичевы умерли. Умерли все. Осталась одна Таня».

Через несколько дней Таню взяли в детский дом. Потом эвакуировали. 1 июля 1944 года Таня тоже умерла…

По логике вещей должны были умереть и я, и Ирина. Но сначала нас спасла мама. Потом — советская власть.

С наступлением зимы 1941–1942 годов и ростом смертности в Ленинграде с каждым днем стало увеличиваться количество детей, потерявших родителей. По решению Ленинградского горисполкома с 1 января 1942 года стали открываться новые детские дома и ясли. За пять месяцев в Ленинграде было организовано 85 детских домов, приютивших 30 тыс. осиротевших детей. Руководство города и командование Ленинградского фронта стремились обеспечить детские дома усиленным питанием.

В один из детских домов папа устроил меня, а Ирину определили в детские ясли. Благодаря этому мы и остались живы.

Почему-то детский сад называли «очаг». «Ты почему опять сбежал из очага? Возвращайся в очаг!» — это я слышал от мамы множество раз. Если закрою глаза и мысленно перенесусь в ту пору, то явственно слышу ее плачущий вопрос-стон «почему?» и мольбу «возвращайся».

Я запомнил «очаг», наверное, потому, что отрыв от дома, от мамы был для меня, как для всякого малыша, глубоким потрясением. До этого я был домашним ребенком. На всю жизнь я запомнил запах «очага»: смесь запахов чистого детского дыхания, детских тел и постельного белья с запахами кухни. В сущности, такой же, как запах детского сада, в который мы, став взрослыми, отводили потом наших детей — Олега и Наташу. Только «наш» запах был очень холодным.

Зачем меня отдали в «очаг», я не понимал, и при любом удобном случае старался сбежать домой. Мне удавалось это довольно часто. И всякий раз мама встречала одним и тем же вопросом «почему?», плакала, иногда давала мне немножко хлеба, отрывая его от себя, что еще более усугубляло ее и без того тяжелое положение.

Наверное, я был разумным ребенком, потому что все-таки возвращался в «очаг». А может, меня уже и тянуло туда, потому что кормили нас там гораздо лучше, чем дома.

Постановлением Военного совета фронта от 7 февраля 1942 года утверждались следующие месячные нормы снабжения детских домов на одного ребенка: мясо — 1,5 кг, жиры — 1 кг, яйцо — 15 штук, сахар — 1,5 кг, чай — 10 г, кофе — 30 г, крупа и макароны — 2,2 кг, хлеб пшеничный — 9 кг, мука пшеничная — 0,5 кг, сухофрукты — 0,2 кг, мука картофельная — 0,15 кг.

Когда я узнаю сейчас о таких цифрах и таком «меню», то думаю: «Ого, все было не так уж плохо». Но одно дело — установить нормы, другое — выполнить их. Не буду грешить, но думаю, что нормы эти выполнялись лишь в самой малой части.

Да и где их было взять, такие продукты?

Во второй половине ноября 1941 года по льду Ладожского озера была проложена автомобильная дорога («Дорога жизни»), по которой подвозились боеприпасы, вооружение, медикаменты, топливо и продовольствие. Это была именно «Дорога жизни», но сколько продуктов можно было провезти на автомашинах под непрерывной бомбежкой и артобстрелом?.. Дорога не была достаточно оборудована и освоена. Не имелось необходимого количества автомашин, не хватало горючего. Неокрепший тонкий лед часто не выдерживал тяжести машин и ломался. До 6 декабря на Ладоге затонуло 126 машин.

Кроме того, как описывается в исторической литературе, даже в то страшное время некоторые люди, имевшие доступы к пищевым продуктам, приворовывали. Сохранилось письмо А. Н. Косыгина (тогда наркома пищевой промышленности СССР), который в январе — июле 1942 года занимался организацией снабжения осажденного города и эвакуацией его населения, А. А. Жданову, первому секретарю Ленинградского горкома партии, о результатах проверки ремесленного училища № 33 от 16 февраля 1942 года. Учащиеся жаловались на то, что в столовой вместо супа выдавалась жидкая бурда, котлеты весили 35 г вместо положенных 50, сахар воровался, а жиры в течение четырех дней вообще не отпускались. А. Н. Косыгин лично проверил это училище. Все факты подтвердились.

Главное мое ощущение, которое я вынес из блокады, — не проходящее ни на минуту острое чувство голода. Как бы там ни было, но крайне истощенный до отправки в «очаг», я стал поправляться. Мама видела это, радовалась и, как потом говорила мне, очень боялась, что во время побегов из «очага» или на обратном пути меня могут выкрасть, убить и съесть.

Да-да, той страшной голодной зимой 1941–1942 годов в Ленинграде были не только кражи продуктов, мародерство, но и людоедство. Знаю об этом не из книжек. Мама рассказывала мне (уже взрослому), что однажды, в самом начале зимы, может быть, в конце ноября — начале декабря, когда она еще была на ногах, пошла на продуктовый рынок, чтобы выменять на вещи каких-нибудь продуктов. Звучит это дико, но (особенно в начале зимы) такой рынок существовал, где за золото, бриллианты и иные ценные вещи можно было выменять хлеб и другие продукты. Не знаю, что такое ценное понесла она в тот раз на рынок, ибо жили мы не богато, но ей удалось выменять кусок холодца (мы говорили «студень»). Когда же дома она стала его делить на части, то нашла в нем ноготь с пальца человеческой руки. «Студень» она выкинула. И только после этого, расспросив кого-то, узнала, что делали этот «студень» из мяса более-менее упитанных людей (военных людей), которых для этого специально убивали… Или вырезали мягкие места у мертвецов...

Не знаю, как далеко от нашего дома находился «очаг», но, видимо, не близко, потому что по дороге меня иногда заставали артобстрелы. Я прижимался к стене какого-нибудь дома, слушал жуткий вой снарядов, которые летали высоко в небе, но падали все, как мне казалось, на наш дом. Несколько раз, когда прекращался артобстрел, я с полдороги с плачем возвращался к нашему дому и с радостью обнаруживал, что он цел, а значит, моя мама жива.

Большинство моих воспоминаний связано с хлебом, взрывами, смертью.

…Помню: однажды в «очаге» нас усаживали обедать. Точно помню, что на столах стояли блюдечки с налитым в них тонюсеньким слоем подсолнечным (мама всегда говорила «постным») маслом, а рядом лежал кусочек хлеба. Такой обед бывал уже не раз. Мне очень нравился запах «постного» масла, нравилось макать хлеб в масло и есть… Непередаваемое наслаждение, от которого кружилась голова… Мы еще только рассаживались по местам, как взревела сирена: «Воздушная тревога!..». Нас стали быстро-быстро уводить в бомбоубежище. Но я куда-то спрятался. И как только все ушли, подбежал к столу, буквально проглотил свой хлеб, выпил масло, вылизал блюдце, схватил чей-то кусочек хлеба и бросился бежать из «очага» домой — к маме.

Я помню то безумное чувство радости, которое охватило меня от мысли, что я не просто бегу домой и скоро увижу маму, но что в этот раз я несу ей хлеб, что на вопрос: «Почему ты опять сбежал?..» — я скажу ей: «Мама, я принес тебе хлеба!», что она обрадуется и не прогонит меня обратно в «очаг». Я бежал, зажав хлеб в кулачке, но вскоре запыхался и пошел шагом.

Бомбежка еще не началась. Навстречу мне изредка попадались люди. Какой-то человек, уже пройдя мимо, окликнул меня: «Мальчик!» Я остановился. Человек (это был мужчина) спросил: «А что это у тебя?» — «Я несу маме хлеб!» — ответил я. «А ну-ка покажи», — сказал человек. Я разжал кулак. Человек выхватил мой хлеб, в одно мгновение съел его и стал быстро уходить. Я бежал за ним, кричал и плакал, а потом, видимо, поняв бессмысленность этого, с ревом побежал домой. Я влетел в квартиру, кинулся к маме и долго-долго кричал и плакал у нее на груди, прежде чем сумел рассказать о том, что же произошло. Обессилевшей рукой мама гладила меня по голове и тихо плакала вместе со мной.

Этот случай я помню с фотографической точностью, до мелочей. Думаю, это одно из самых сильных потрясений, которое я испытал за всю свою жизнь.

Возможно, своим детским умишком я понимал уже, что мама умирает от истощения еще и потому, что несколько месяцев подкармливала нас с Ириной, отрывая крохи хлеба от своей несчастной пайки. Возможно, для меня было высшим счастьем отблагодарить ее за эту жертву. Но я не смог…

Эвакуация

На мой взгляд, эвакуацию из блокадного Ленинграда и жизнь в эвакуации надо рассматривать тоже в рамках понятия «блокада». Люди болели, страдали и умирали на пунктах эвакуации, в пути, в местах нового проживания. Это тоже блокадные ужасы и страхи, блокадные потери. Чуть ниже я покажу это на примере нашей семьи. Пока же для понимания общей картины под названием «эвакуация» я приведу некоторые общие данные.

Эвакуация населения из Ленинграда началась с 29 июня 1941 года — через 8 дней после начала войны, еще до установления блокады. Только за два месяца (до 27 августа) город покинули около 489 тыс. человек. 12 декабря эвакуация была приостановлена, но с 21 января 1942 года возобновлена. До 15 апреля были эвакуированы еще 555 тыс. человек. В городе оставалось более 2 млн 500 тыс. человек, в том числе 400(?) тыс. детей.

Почему наша семья не эвакуировалась с этой первой волной переселения, я не знаю. Отец мой, как я уже говорил, работавший начальником цеха на Металлическом заводе им. И. В. Сталина, если бы захотел, то, думаю, смог бы добиться нашей эвакуации. Мама говорила потом, что они, как и многие, не верили в то, что немцы захватят или окружат Ленинград, были убеждены, что успех немцев временный, что мы победим и война скоро закончится.

Самой трагической страницей в летописи эвакуации стал этап с 22 января 1942 года, когда из города увозили крайне истощенных, чрезвычайно ослабленных людей, зачастую тяжело больных, которые не выдерживали трудностей. Многие тысячи из них умирали в пути следования. Только на Финляндском вокзале, в Борисовой Гриве, Кобоне, Лаврове и Жихареве, то есть еще в черте Ленинграда и области, скончались 2394 человека. Считается, например, что на одной Вологодской земле похоронено не менее 30 тыс. ленинградцев15.

Сохранились свидетельства, которые позволяют оценить трагическую картину в целом. Так, в докладной записке, направленной председателю Вологодского комитета обороны П. П. Комарову 22 февраля заместителем начальника УНКВД Вологодской области майором милиции Максимовым, сообщалось, что 27 января «было обнаружено большое количество сваленных в кучу человеческих трупов…», которые вывозят с вокзала ст. Вологда. «Вследствие того, — говорилось далее, — что людей несвоевременно хоронят, помещение морга, ограниченное по размерам, оказалось переполненным, и трупы начали сваливать в палисадник около дороги»16.

Эвакуация населения проводилась от станции «Финляндский вокзал» в Ленинграде до станции «Борисова Грива» на западном берегу Ладоги железнодорожным транспортом и от станции «Борисова Грива» через Ладожское озеро до станции «Жихарево» автотранспортом. До Финляндского вокзала большинство эвакуируемых шли пешком, везя свое имущество на санках. Автотранспортом было доставлено на Финляндский вокзал всего 62 500 человек (детские дома, ремесленные училища, профессорско-преподавательский состав вузов, работники искусства и др.).

Как говорила мама (и я это помню), нашу семью вывозили на автомашине не только благодаря усилиям отца, которого к тому моменту перевели на работу в райвоенкомат, но (наверное, прежде всего) потому, что мама была еле живой, ее выносили из квартиры на носилках.

Выезд из квартиры и погрузку в грузовик помню очень смутно, может быть, и запомнил только потому, что взрослые (отец и еще кто-то) очень громко ругались, почти дрались. Как потом говорила мама, ссора разгорелась из-за того, что каждый отъезжающий мог взять только один чемодан с вещами. Нас было четверо, значит, и чемоданов — только четыре. А их было девять. Отец добился все-таки, что все девять чемоданов мы забрали с собой, довез нас до Финляндского вокзала, сгрузил вещи. Вместе с Олегом они перенесли к железнодорожному составу маму, перетаскали чемоданы, потом куда-то надолго исчезли.

Помню… Много-много людей, шум, гам… Какой-то незнакомый острый запах (это был запах вокзала, а лучше сказать, паровоза, работающего на каменном угле). Сыро и серо, влажно. Тревожно. Мы с Ириной жмемся к лежащей на носилках маме и ждем папу с Олегом. И вот я вижу их с «авоськами», в руках — буханка хлеба, кастрюля, из которой, когда они подошли, пахнуло мясом17. Наверное, я испытал шок. Потому что помню, как кинулся к отцу и Олегу, трогал буханку (помню, черную-черную) и не мог себе представить, что все «это» — наше, что я сейчас наемся до отвала.

Но получил я еды чуть больше обычного. Почему — тогда я не понял, просил еще, плакал, но так и не выплакал ничего. Не случайно. Мама потом говорила, что многие из тех, кто не сдержал себя, в страшных муках умирали от «заворота кишок». Желудок и кишечник не справлялись с резко увеличившимся объемом пищи. Ко всему прочему, хлеб был грубым, мокрым, тяжелым. Известно, что на Ленинградском участке в пути и на стационарных пунктах, по далеко не полным данным, только с 22 января до конца февраля 1942 года умерло более 4000 человек18.

Помню… Ночь, темно, нас грузят на небольшой, даже по детским представлениям, военный катер. Именно грузят, напихивают как можно больше людей, плотно-плотно. Никаких сидений. Все размещаются на своих чемоданах, сумках и узлах плечо к плечу, спина к спине. Я вижу военного человека, как теперь понимаю, у крупнокалиберного пулемета, ствол которого направлен вверх, в небо. Катер тяжело отходит от берега, громко тарахтит. Дует холодный ветер, летят и попадают на лицо крупные брызги.

Маму положили где-то в другом месте. Через какое-то время Олег решил проведать ее и, видимо, чтобы было легче пробираться сквозь плотно сбитую массу человеческих тел, снял со своего плеча противогазную сумку с продуктами, повесил ее мне на шею. Он ушел, а я уснул. Когда он вернулся, на моей шее болтался только ремень, а сумки не было — ее кто-то срезал. Поднялся шум. Я был в ужасе.

Не знаю, сколько продолжались поиски сумки, но ее так и не нашли. А вскоре все, в том числе и мы, думали лишь об одном: остаться бы живыми.

Помню… Стало светать. Перегруженный катер тяжело тащился по Ладоге. И вдруг я увидел, как нас быстро догоняет белый-белый пароход. Мне и сейчас видится, как он стрелой пролетает мимо нас — большой, красивый, стройный. Сидевшие в катере засуетились, рассматривая эту сказочно-чудесную ладью и, думаю, позавидовали тем, кто находился в ней. Скоро пароход скрылся из виду. Кто-то крикнул: «Берег!». Все стали смотреть вперед…

И в это время налетели немецкие бомбардировщики… Бомбы падали близко и далеко от нас — впереди и сзади, слева и справа, потому что, я думаю, по Ладоге в это время шли не только наш катер и белый-белый пароход, но и еще немало других катеров и быстроходных барж.

Это был ад… Взрывы один за другим совсем недалеко, катер рыщет из стороны в сторону, его бросает волной, вода заливается через борт… Наш пулеметчик строчит, гильзы падают нам под ноги…

Наконец все стихает. Наш катер, кажется, уже совсем рядом с берегом. В этот момент всем, кто находился в нем, открывается страшная картина: мы видим остатки белого-белого парохода — в воде плавают чемоданы, вещи, трупы… Прямое попадание бомбы.

Что было с нами, когда мы пристали к берегу, как и чем мы питались в следующие дни, я не помню. Трудности наверняка были, но теперь я знаю, что за Ладогой, на этом ее берегу, говорить о голоде в эвакопунктах уже нельзя: продуктов не хватало, но они были. Мы снова узнали, что такое белый хлеб, масло, колбаса, сахарный песок. Голод был позади, осталось недоедание.

Как говорила потом мама, у папы было намерение эвакуировать нас в Башкирию. По его сведениям, там было сытно и тепло. Однако наш поезд тащился слишком медленно и долго. На подъезде к Башкирии стало известно, что в ней мест для эвакуированных больше нет. Путь продолжился еще на две с лишним недели, и в конце концов семья наша оказалась в деревне Петушиха Маслянинского района Новосибирской области. Всего же наше железнодорожное мытарство, как говорила мама, продолжалось более сорока дней. Объяснение простое: наш состав то и дело загоняли на запасные пути для того, чтобы пропустить эшелоны с ранеными, шедшие с фронта; навстречу нам шли поезда с солдатами, танками, пушками — на фронт.

Везли нас в «телятниках», то есть в вагонах для скота и любого другого простого груза. Если «телятник» утеплить, то получится «теплушка». В «теплушках» перевозили солдат.

Каждый «телятник» был набит до отказа женщинами, детьми, стариками. Устраивались кто как мог. Нам выделили угол, в котором лежала на сене на взятых из дома простынях мама, а рядом с ней размещались мы — Олег, Ирина и я.

Из нашего долгого путешествия я помню довольно много разного рода мелочей, которые существенны только тем, что я их помню. Расскажу о том, что потрясло меня.

Помню… Однажды я проснулся и обнаружил, что мамы нет. Не было рядом и Олега. Потом он вернулся и сказал, что наша мама умерла. Я горько и долго плакал. Глядя на меня, совсем ничего не понимая, ныла Ирина…

Прошло несколько дней. По-моему, я уже привык к мысли о том, что у меня больше нет мамы.

Но однажды на какой-то станции, где стоял наш эшелон, на соседнем пути остановился состав с ранеными. Помню, что Олег вдруг куда-то убежал, а вскоре принесли носилки с нашей мамой. Она была жива!..

Помню, как однажды от нашего эшелона отстал Олег. Дело в том, что никто точно не знал, на какой станции и сколько времени будет стоять наш состав, когда он тронется. Иногда мы стояли несколько суток. Иногда часами. А иногда, не успев остановиться, уже вновь отправлялись в путь. Но даже когда было ясно, что поезд остановился совсем ненадолго и посреди поля, люди кидались бежать подальше от вагонов: многие мучались желудком. На станциях, кто мог, сразу отправлялись за водой, особенно горячей… Чем дальше мы ехали к Уралу, тем сытнее становилась наша жизнь. На вещи, которые мы везли в своих чемоданах, Олег выменивал различные продукты. Ему особенно нужны были лук и чеснок: у Олега была страшная цинга. Зубы шатались, он не мог кусать ничего твердого, даже хлеб, с трудом говорил — настолько опухли и кровоточили десны.

Так вот однажды, когда наш поезд остановился, Олег пошел по каким-то делам. Прошло совсем мало времени, как паровоз гуднул раз-другой и тронулся. Теперь мама и я убивались по Олегу. Он догнал нас на каком-то воинском эшелоне лишь через двое суток.

В начале сентября наш поезд остановился на станции Черепаново, примерно в девяноста километрах от Новосибирска. Здесь нас ожидал длинный караван телег, запряженных лошадьми. Несколько десятков семей погрузили на подводы и повезли в районный центр Маслянино, находившийся в тридцати километрах от Черепаново.

По дороге из Черепаново до Маслянино маме было очень плохо. Как она говорила потом, это были сердечные приступы. Голод сделал свое дело: предельно истощенный организм частично «съел» сердечную мышцу, и здоровое до войны сердце мамы сделалось больным.

Помню… В Маслянино маму увезли в больницу, и вскоре нам сообщили, что она умерла. Мы с Ириной снова ударились в рев. Но, к счастью, это опять оказалось неправдой. Маму привезли на телеге. На другую подводу усадили нас, погрузили наши чемоданы, и мы тронулись в путь.

Опять была ночь… Она запомнилась мне оглушительной тишиной, которую не нарушали ни скрип колес, ни храп лошадей, ни вскрики наших возниц: «Н-но-о!..». Черным-черным небом, на котором, казалось, почти над самой нашей головой висели миллиарды больших-пребольших белых звезд… И запахами, запахами… О, боже, какой букет совершенно незнакомых запахов обрушился на меня!..

Мы ехали по узкой лесной дороге посреди высоченных деревьев. Это была тайга — непроходимая глушь, сплошные дремучие леса, окружавшие нас на сотни километров. Сосны, ели, пихты, кедры, березы, осины — все сплошь завалено стволами упавших деревьев, сучьями, поросло травой выше головы… Все это я увидел гораздо позже, а тогда просто вдыхал совершенно незнакомые запахи нагретого за день леса, парной земли, стоялых осенних трав, свежескошенного сена, на котором лежали мы, и не мог надышаться…

Опоенные чудным воздухом, мы быстро уснули. Уснул, видимо, и наш возница, потому что лошадь свернула с дороги, телега попала в какую-то колдобину и мягко завалилась на бок. Я очнулся оттого, что меня чем-то больно ударило. Это был один из наших чемоданов. Никто не пострадал.

Вероятно, было решено заночевать в пути, потому что я помню костер и сидящих вокруг него незнакомых людей…

Нас разбудили, когда мы въехали в Петушиху. Я помню это чудное мгновенье…

Солнце только-только всходило. Вокруг море зелени — трава, цветы и высоченные деревья, деревья… И все тот же дурман запахов. И все та же тишина.

Нас поселили в избе, стоявшей на самом краю деревни. Здесь жила женщина с дочкой. Женщину звали Зойка Кривая, потому что на одном глазу у нее было бельмо, а дочку — Настей.

В тот момент я, конечно, не знал, что в Петушихе мне предстоит прожить целых семь лет, что здесь пройдет почти все мое детство, что в эти годы сложится мой характер, моя натура, а значит, определится и вся моя судьба.

Деревня Петушиха

Почему деревня называлась Петушихой, я никогда не интересовался. Официально это был колхоз имени А. А. Жданова. Жданов в ту пору был первым секретарем Ленинградского горкома КПСС и одновременно секретарем ЦК КПСС. Люди такого ранга относились тогда к разряду вождей, в честь которых называли корабли, заводы и фабрики, села и города. У Петушихи были и другие названия — «Пономарёвка» и «Татарниково», основанием для чего являлось то обстоятельство, что почти полдеревни носило фамилию Пономарёвых, а полдеревни — Татарниковых. Дома стояли вдоль дороги, по одну сторону которой жили Татарниковы, по другую — Пономарёвы. Татарниковы называли село «Татарниково», а Пономарёвы — на разный лад: кто — «Пономари», кто — «Пономарёвка».

Были люди и с другими фамилиями, но их было совсем мало.

Пономарёвы и Татарниковы почему-то недолюбливали друг друга, часто переругивались через дорогу, но до драк дело не доходило. Может, потому, что драться-то было некому. Деревенька была совсем небольшая, домов пятьдесят, а то и меньше, населения человек сто пятьдесят — сплошь бабы, старики да старухи, еще десятка два пацанов и девчонок. Всех, кто мог воевать, призвали на фронт. Некоторых уже убили. Остальные воевали, и в село по несколько раз в год приходили похоронки. Мы, дети, понимали это, когда в какой-то из изб раздавался бабий вой, а затем вскоре начинали голосить многие. Если кричали на той стороне деревни, где стояла наша изба, значит, убили кого-то из Татарниковых; если на противоположной, значит, беда у Пономарёвых.

Живым с фронта вернулся с покалеченной ногой человек по фамилии Терехов. Его тут же сделали председателем колхоза.

Помню его, мне кажется, с первых дней, как только он стал председателем, потому что еще в то время, когда мама только-только стала подниматься и еле ходить, а Олег все еще не мог жевать твердую пищу и с трудом волочил ноги, Терехов каждое утро подъезжал на кобыле к Зойкиной избе, стучал черенком хлыста по оконной раме и орал: «Эй, ленинградские, на работу!..». Все и обо всем он знал, но это повторялось каждый день. Почему он невзлюбил нас, так и осталось тайной.

Однажды мама пошла все же в поле. Но к вечеру ее привезли на телеге — она упала без чувств. После этого Терехов отстал от нее. Но Олег вскоре стал ходить на работу ежедневно. Через год, когда Олегу исполнилось шестнадцать, Терехов отправил его в село Елбань, где находилась межколхозная машинно-тракторная станция (МТС), на курсы трактористов. Сейчас я Терехова понимаю: в колхозе было всего несколько лошадей и один колесный трактор, на котором некому было работать. А план по зерну и овощам надо было выполнять, сено на зиму запасать. Олег кое-что понимал в технике, поскольку учился в ремесленном училище. Вскоре он стал трактористом, а это значит, что он почти перестал бывать дома: весной — посевная, осенью — уборка и «паровые», зимой — ремонтные работы в Елбани.

Мама опять осталась одна с двумя малышами. Поскольку она выросла в городе, то к деревенской жизни была совершенно неприспособленной. Первое время мы кормились за счет того, что мама обменивала привезенные нами вещи на молоко, муку, картошку, капусту, морковь, брюкву, лук и другие овощи. Сколько это продолжалось, не знаю. Думаю, года полтора, не более. Затем представлявшие интерес для деревенских жителей вещи у нас закончились, меняться стало нечем. Мы снова стали жить впроголодь, питались исключительно тем, что выдавали в колхозе на заработанные Олегом трудодни. Трудодни отоваривались натуральным продуктом, в основном немолотой рожью и пшеницей, картошкой, свеклой, морковью. Но это были крохи. Помогать нам Терехов отказывался. Мама писала письма отцу на фронт, в Маслянинский райвоенкомат. Это действовало. Терехову приходили письменные указания: «Помочь». Указания он выполнял, но не охотно. Вскоре мы опять оказывались на голодном пайке.

Однажды, летом 1944 года, когда мама написала очередное письмо папе и в военкомат, произошел случай, который я хорошо помню: мне было уже восемь с лишним.

…Я рубил дрова и вдруг увидел, что с вершины косогора в сторону нашей деревни на белом коне, оставляя после себя тучу пыли, несется всадник в военной форме. Сердце мое бешено заколотилось: «Папа!». Я бросился на обочину. Вскоре всадник был рядом, увидев меня, остановил коня. Нет, это был не папа. «Где контора?» — спросил всадник. Я объяснил. Он унесся.

А вскоре я услышал крики и выстрелы у сельсовета. Через некоторое время — снова выстрелы, но уже в другом месте. Прошло какое-то время, и всадник подлетел уже к нашему дому, а за ним на кобыле тут же подъехал испуганный Терехов. Военный вошел в избу, поговорил с мамой и ускакал.

В ту осень, зиму и весну мы были обеспечены всеми продуктами. Кроме того, нам дали соли, спичек и полголовки сахара, а главное — выделили пять соток земли под огород прямо напротив Зойкиного дома.

Той осенью перестали приходить и без того редкие письма с фронта от папы. Мама стала посылать запросы в военкомат. Однажды пришел ответ, из которого явствовало, что лейтенант Ильинский Михаил Федорович пропал без вести. В доме поселилось горе, хотя еще оставалась надежда: «А вдруг найдется?».

Потом была Победа, которая никак не отложилась в моей памяти. Может, потому, что праздновать ее особенно было некому: кроме Терехова в Петушиху так и не вернулся ни один человек.

Через год пришла похоронка: наш папа погиб. Потом поступило извещение о том, что за нашего папу мне и Ирине назначена пенсия, а вслед за этим мы получили почтовый перевод на довольно большую по тем временам сумму денег за год с лишним — с момента гибели папы. На эти деньги мы купили корову и избу напротив Зойкиного дома, в которой уже никто не жил. К этой избе прилегал и наш огород.

Так мы стали настоящими деревенскими жителями-единоличниками, так как вступать в колхоз мама категорически отказалась: была уверена, что скоро мы уедем в Ленинград. Несмотря на то, что дом наш разбомбили, у нас на руках был документ, в котором говорилось, что городская власть выделит нам другую квартиру.

Между тем позади было уже четыре года жизни в Петушихе, мне исполнилось десять лет. Стоит рассказать кое-что о том, как прошли эти годы.

И все ж сначала о Петушихе: не зная, где мы жили, не понять, как мы жили.

В Петушихе не было электричества, жили при «коптилке», когда имелся керосин. А его, надо сказать, почти никогда не было. Поэтому долгими темными вечерами жгли березовую лучину. Не было радио и газет. Поэтому жили слухами и теми сведениями, которые сообщал Терехов. Не было телефона: чтобы переговорить с райцентром, Терехов за пятнадцать километров ехал в соседний колхоз. Не было врача, санитарки или хотя бы ветеринара. Не было библиотеки. Имелось сельпо, но оно всегда находилось на замке, поскольку никаких продуктов в нем не было.

Пономарёвы были староверами, точнее сказать, детьми и внуками староверов. В Бога они, по-моему, не верили, но унаследовали от предков некоторые привычки, прямо скажем, не лучшие. Например, скупердяйство. По весне многие из домов вываливали кучи сгнившей картошки и других овощей. Но зимой у них было буквально снегу не выпросить. Татарниковы были не лучше.

Не так далеко от нашей избы, стоявшей последней на краю деревни, жила семья Нопиных, в которой было двое детей — Илюша и Нюрка, одного с нами (со мной и с Ириной) возраста. Они жили неплохо. В голодную пору Илюша нередко тайком от взрослых выносил из дома ржаные шаньги с картошкой или творогом, а то просто кусок хлеба или несколько вареных картофелин. У матери его было очень доброе лицо…

Жили в селе две старушки-знахарки, которые ходили в черных платках. Их боялись: они могли навести порчу на человека, мор на скотину. К ним ходили ворожить, они были главными лекарями: приходили к больному, выгоняли всех из избы, шептали волшебные слова, клали какую-то траву в ноги или под голову. Иногда назначали настой трав. За работу свою ничего не брали. Они были верующими. В кого? Не знаю.

Говорили в деревне на языке, в котором было много поначалу непонятных нам старобытных слов. «Имать» — означало ловить; «бáско» — хорошо; верхнюю одежду именовали «лапотúной», спички — «серя́нками», валенки — «пимáми»; место для танцев под самодельные частушки называли «точёк» или «матáня»; красная смородина называлась «кислицей». Весной все собирали съедобную траву разных сортов — «пучки», «дидли», «гусинки», «саранки». Обещать означало «сулить», говорить — «балáкать», трогать — «чепáть», кричать — «гýкать», довольно — «годú», прислониться — «притулúться», забор — «заплóт», кочерга — «клюка», работать — «рóбить», сани — «салазки», медлить — «вóшкаться», обувь — «обужи» и т. д. Воробьев почему-то звали «жидáми», а дроздов (почему — знаю) «дристýшками»… Нельзя было сказать «мы гуляем», все говорили «мы гулям». Никто не говорил «мы идем за грибами», а только «идем по грибы, по ягоду, по воду». На вопрос: «Ты где?» — отвечали: «Я тутот-ка». Вместо «что?» говорили «чего?», вместо «ещё» — «ишшо», вместо «да» — «ну». Хлеб «пекём», река «текёт». Стебель, тонкую березку «нагинáем». Вместо «зачем пришел?» надо было говорить «пошто пришел?». Три пáрни, стригу овцы, пасу кони. Особых слов этих и выражений были сотни, но абсолютное большинство я позабыл, хотя на этом петушихинском языке и говорил все семь лет деревенской жизни.

В глухой таежной деревне, в краю непуганых зверей и птиц — почему? вот этого я и сейчас не могу понять — не было ни одного ружья. Между тем волки резали овец. Их вой зимними ночами раздавался прямо у околицы. Летом я не раз видел в лесу медведей. О прочем зверье — лисах, зайцах, белках, бурундуках барсуках и других — я уж не говорю. Лис мы ловили в капканы, зайцев — в петли, бурундуков — на манок, а потом сшибали с деревьев или сдергивали волосяной петлей на длинной палке, обдирали, а шкурки сдавали.

Я сказал, что мы купили избу… Это было бревенчатое строение примерно пять на пять метров, крытое дерном. Одно оконце, под ним скамья, треть площади избы занимала печь, на которой спали я и Ирина. Мама спала на скамейке. Олег, когда был дома, — на полу, сквозь щели которого проваливалось все, что падало на него. Посреди пола — крышка в подпол, в котором хранился текущий запас еды. Вход в избу через сени, к которым примыкал коровник с насестом для кур. Когда наша корова Манька отелилась, теленок всю зиму жил вместе с нами. А один раз еще и поросенок Борька.

До нашего приезда деревенские не видели ситцевых платьев и сатиновых рубашек, не знали, что такое нижнее белье.

Однажды, когда мы еще жили у Зойки, мама подарила ей нижнюю рубашку — шелковую, в кружевах. Каково же было удивление Олега, когда он пришел на «точёк» (место, где собирались парни и девушки, а для того момента — в основном мальчики и девочки) и увидел Зойку в этой рубашке, надетой поверх холщового платья.

Жители Петушихи одевались в самотканые льняные платья, рубахи и штаны. Повседневная одежда была груботканой, из толстой нитки, праздничная — из тонкой.

Со временем, когда ленинградская одежда износились, так же одевались и мы. Мама и я научились обрабатывать лен, готовить кудель, прясть на прялках нитки на веретено и ткать льняное полотно на ткацком станке, который деревенские одалживали нам на несколько дней. Все это я умел делать: и трепать лен, и прясть, и ткать, и вымораживать полотно на чистом зимнем снегу.

Износилась и городская обувь. Мы стали (как все) летом ходить в основном босиком или в лаптях с холщовыми подвертками и веревочными подвязками, осенью и весной — в галошах с более толстой подверткой, а зимой — в пимах. Чтобы пимы дольше носились, мы обшивали у них носок и задник кожей, а подошву, когда она продырявливалась, подшивали дратвой из голяшек старых пимов. Готовить вар, прясть нить дратвы, смолить ее, вырезать задники и подошву, подшивать пимы с помощью прямого и кривого шила — все это я тоже умел.

Я умел также делать «серянки» (самодельные спички), сохранять в печи уголек на всю ночь до утра так, чтобы не угореть; добывать огонь с помощью кресала и трута; определять время по солнцу, погоду — по приметам (по полету и поведению птиц, закату солнца, туману и росе на траве); ориентироваться в лесу днем по солнцу, а ночью по звездам, наростам на деревьях… Многому меня научили деревенские мальчишки, многое я постиг своим горьким опытом. Случалось и заблудиться в лесу, однажды я блуждал почти двое суток… Без пищи.

В десять лет я уже умел запрягать лошадь, ездить верхом, возить дрова, сено, выбирать нужные для топки деревья и валить их, пилить и колоть дрова; косить, ворошить и сгребать сено, подавать его вилами наверх стога и вершить скирду, копать огород, сажать картошку, собирать ее и другие овощи, готовить (протапливать) яму под овощи так, чтобы зимой они не погнили…

В сенокосную пору двух-трех наиболее крепких мальчишек Терехов призывал на колхозные работы — возить сено на «волокушах». В их число неизменно попадал и я.

Волокуша — это две тонкие березы, которые надо было срубить, скрепить на расстоянии примерно полутора метров друг от друга, переплести верхушки таким образом, чтобы на них можно было навалить кучу сена. Комли (нижняя часть берез) становились оглоблями, которые крепились к хомуту. Вот и все нехитрое сооружение. На волокушах из разных концов огромного поля свозили сено к тому месту, где должен был стоять «зарод» (скирда) — большой стог.

Лошадей в колхозе было раз-два и обчелся, на них выполняли более квалифицированную работу, которую детям доверить было нельзя. Нам доставались быки, которых тоже, помню, в колхозе было всего три или четыре. Я работал на бывшем производителе, списанном с этой важной должности по возрасту. Был этот бык огромный, жирный, с железным кольцом в ноздрях. Я же ростом был невелик и едва дотягивался рукой до этого кольца, чтобы привязать к нему веревку, за которую я тянул быка в нужную сторону. Чтобы надеть на его могучую шею тяжеленный хомут, я залезал на завалинку нашего дома или какой-нибудь пенек. А потом начинались мои муки. Бык был ленив невероятно, новая и сугубо физическая работа его явно не увлекала. Двигался он еле-еле, и ускорить его движение было никак невозможно — ни окриком, ни мольбами. Если же я брал в руки бич (плетеная из тонких ремней плеть), которым я хорошо владел, и начинал с оттяжкой хлестать его по жирному заду, бык разворачивал свою морду в мою сторону и косил на меня таким злым глазом, что мне становилось страшно. К тому же мы резко сбивались с курса движения. Поэтому выход для меня был один — тянуть эту гору мяса и лени за веревку. К вечеру я валился с ног от усталости.

Однажды я получил возможность узнать, какую огромную скорость может развить это огромное и, как мне казалось, неповоротливое животное… В обеденный перерыв, в самую знойную пору дня, черт дернул меня влезть на быка покататься. Я сидел на нем, как на печке, и пока он лениво вышагивал по полю, все было хорошо, хотя я все время соскальзывал то влево, то вправо.

Вдруг бык, разъяренный от укусов облепивших его тело оводов и слепней, рыкнул и понесся в сторону леса, я ухватился за его рога и уже не сидел, а лежал на нем, орал и не знал, что делать. Все решилось быстро: я ударился головой о ветку какого-то дерева и грохнулся оземь. В это лето сенокос для меня закончился. Ничего страшного со мной не произошло, но удар был мощным, и быка-пенсионера я запомнил на всю жизнь…

Мы отгоревали гибель папы. Жизнь помаленьку налаживалась. Осенью мы собрали с огорода хороший урожай. Наша корова Манька под заморозки опять отелилась, давала много молока. Посреди зимы зарезали теленка, несколько куриц. Зима была сытной и спокойной. Весной своими семенами засадили огород, лето было в меру дождливым и теплым. Все шло к тому, что и следующий год будет для нас благополучным. Мама говорила, что осенью мы уедем в Ленинград. Но этому не суждено было статься…

В самый разгар лета, когда уже можно было подкапывать молодую картошку и вот-вот должны были пойти огурцы, на нашу деревню обрушился град, который покрыл сантиметров в двадцать все, что росло, покалечил многих овец, коров и свиней. Это было что-то невероятное: с неба летели льдины величиной с куриное яйцо, падали в таком множестве и с такой плотностью, что буквально за пятнадцать-двадцать минут вся земля стала белой, резко похолодало.

Все это происходило на моих глазах и выглядело ужасно. Не понимая, что происходит, коровы, задрав хвосты, носились по деревне и дико ревели, свиньи визжали. Люди наблюдали за происходящим из окон, из-под навесов, боясь высунуть нос наружу.

Туча прошла так, что побило градом не всю деревню, а примерно две ее трети. На остальной же части упали лишь несколько градин. Здесь собрали роскошный урожай, а мы — только несколько ведер картошки.

Зима 1947–1948 годов была для нас страшно голодной. Конечно, это не был голод блокадного Ленинграда, но это был самый настоящий голод. Пономарёвы и Татарниковы как-то выживали за счет той части родственников, у которых все уродилось, нам же никто помогать не собирался. Слава богу, была корова, и она давала молоко. Это и было наше спасение. Но больше есть было нечего. Олег работал в Елбани. Однажды он с каким-то парнем принес мешок картошки, и по тому, как скрытно, оглядываясь по сторонам, они втаскивали его в дом, я понял, что они его где-то украли. Купить его они не могли: ни у Олега, ни у нас не было денег.

В один из дней мама с утра куда-то ушла. Ее не было целый день. К ночи она вернулась и принесла немножко картошки, несколько морковин и горбушку хлеба.

Через день она опять ушла. И опять принесла еды. Это стало повторяться, и я понял, что моя мама ходит в соседние деревни и выпрашивает для нас еду — побирается. Я говорю «соседние деревни», но знаю, что их было всего две — до одной из них было не меньше десяти, а до другой около пятнадцати километров. Идти надо было, ориентируясь по просеке, где потом была лесная дорога, по глубокому снегу, проваливаясь почти по пояс. Три-четыре часа в один конец, три-четыре часа — в другой, обратно. Зимние дни короткие. Мама, подоив корову, уходила затемно и приходила глубокой ночью, еле живая от усталости. Чтобы мы не сбежали из дома, мама припирала дверь снаружи… Когда вечерело, мы с Ириной, прилепившись лицами к окошку, начали реветь в темноте от страха за себя и за маму, и рев этот длился иногда часами. Нам вторила в коровнике Манька — прошло время дневного и вечернего доения.

Но самое страшное было впереди…

Однажды, примерно в середине января, когда мы все трое — мама, Ирина и я сидели у растопленной печки, в дверь слабо постучали. Мама спросила: «Кто?». В ответ раздался слабый голос Олега: «Я…». Мама открыла дверь, и — ясно помню эту картину — я увидел всего в снегу, с заиндевевшим лицом мертвенно бледного Олега. Он постоял несколько секунд, держась за косяки, и рухнул в избу лицом вниз… Двадцать километров от Елбани до Петушихи он прошел пешком по бездорожью в сорокаградусный мороз. Его отпустили домой, когда стало ясно, что он сильно болен.

У Олега был сильнейший жар, но не было градусника, чтобы измерить температуру. Он затяжно и хрипло кашлял. Мама делала все, что могла, чтобы помочь ему: поила горячим молоком, настоем трав, натирала каким-то раствором. Позвала старушек-ворожеек, и те долго колдовали над Олегом. Ходила к Терехову, просила сани, чтобы отвезти Олега в Маслянино, в больницу, но Терехов отказал: «Лошадей мало. Дороги нет, снег глубокий. Вдруг лошадь ногу сломает? На носу посевная. Ничего, поправится».

Но Олегу становилось все хуже. Он, видимо, понимал, что умирает и никто ему уже не поможет. Я видел не раз, как, отвернувшись к стене, мой брат тихо плакал.

В конце концов Терехов дал маме лошадь и сани, и они с кем-то из деревенских увезли Олега в Маслянино. Сани на следующий день вернулись. Мы с Ириной остались одни и стали ждать, когда же вернутся мама с Олегом.

Было начало марта. Неожиданно для тех времен и тех мест ударила оттепель. Я помню это, потому что когда выходил на дорогу и смотрел на вершину косогора в надежде, что вот-вот покажутся мама с Олегом, то проваливался глубоко в снег даже на наезженной части деревенской дороги. Но проходил день за днем, а мама с Олегом все не возвращались.

И вот однажды, когда я снова вышел высматривать на дорогу, то увидел, что мама уже совсем близко. Она шла и качалась из стороны в сторону, словно пьяная. Я кинулся к ней с криком: «Мама! Мамочка!..», но она даже не обратила на меня внимания. Я шел за ней следом в страшной догадке…

Мама вошла в избу, не раздеваясь села на лавку и страшно закричала: «А-а-а!.. А-а-а!..»

Через день или два привезли мертвого Олега. Сутки он лежал в избе на том же месте, где болел. Деревенские мужики сколотили гроб, вырыли могилу, и на следующий день Олега похоронили.

На наше несчастье, деревенское кладбище находилось в 150 метрах от нашего дома, прямо перед оконцем, и из него был виден крест на Олеговой могиле. Мама весь день дотемна молча сидела у окошка и неотрывно смотрела на этот крест. На нас с Ириной она по-прежнему не обращала никакого внимания. Так прошел день, второй, третий…

Однажды мама встала и вышла из избы. Через некоторое время я, будто почувствовав что-то неладное, вышел во двор. На улице мамы не было. Я вернулся в сени и вдруг услышал какой-то звук в коровнике. Открыл дверь и увидел, что мама стоит на табуретке, а на шее у нее петля.

Я истошно закричал: «Мама!..». Она молча и отрешенно посмотрела на меня, сняла с шеи петлю, слезла с табуретки, обняла меня за плечи, и мы вошли в избу.

Олег был у мамы первенцем от ее первой любви по имени Григорий Ломов, который был моряком. Что и как там было у мамы с этим человеком, я никогда не спрашивал. Знаю, что однажды он ушел в море и не вернулся к маме… По тому, как она относилась к Олегу, можно думать, что ее любовь была сильная.

Приходила в себя мама очень долго. Все делала как-то автоматически, молча. Я изо всех сил старался облегчить ее участь. Ведь шел уже 1948 год и мне было почти двенадцать лет.

Главной маминой заботой было накормить нас. В этом я и пытался помочь ей прежде всего.

Как-то раз я придумал пойти на охоту и убить глухаря. Дело в том, что у нас, деревенских мальчишек, среди прочих была незатейливая игра — стрельба из лука. Мы резали консервные банки, делали из них острые, заточенные, как игла, наконечники, надевали их на стебли камыша, и получалась легкая, но смертельная стрела. Лук изготавливали из тальника или ивы. Стреляли, кто выше и дальше, или в цель. Если камышина была прямой, стрела летела бесшумно и точно. Я часто оказывался в победителях. Повадки глухарей мы знали хорошо. Я нашел токовище, куда слетались глухари, изготовил скрадок, залег задолго до того, как прилетели птицы, и когда они начали токовать, стал стрелять. Когда упал первый глухарь, остальные замолчали, но через некоторое время танцы продолжились. Когда я подстрелил второго глухаря, тетерева всполошились и улетели.

Той весной мне везло. Когда на северных косогорах еще лежал снег, мне попадались огромные весенние сморчки на солнечных южных; на колхозном поле я наткнулся на небольшой участок не вырытой осенью картошки и накопал ее (мерзлой) целых два ведра; я нашел дупло погибших от пожара диких пчел, которое было полным-полно меду. А потом наступил май, и я стал собирать гусинки, дидли, пучки, саранки…

Мы пережили еще одну страшную зиму, но так и не смогли никуда уехать из Петушихи еще почти два года. Они были полны драматических событий и снова — голода. Но я не стану рассказывать об этом — довольно. Летом 1949 года мы переехали жить в город Новосибирск, где, как выяснилось, жил и работал старший брат мамы Матвей Иванович, который и разыскал нас в Петушихе.

И все же я с благодарностью вспоминаю эту дикую и убогую деревеньку в богом забытом крае.

Здесь я научился слушать, чувствовать, понимать и любить природу…

В разное время года я мог часами наблюдать за восходом и закатом солнца, нарождением месяца, вглядываться в бездонное небо, следить за игрой туч, находя это занятие очень интересным: всегда голубые, в разное время небеса голубые по-разному. Иногда, глядя подолгу в беспредельную высь, мне казалось, что я соединяюсь с целым мирозданием. Моя нынешняя чувствительная душа — это роковой дар небес, который я обрел в те детские годы… Мне нравилось вставать по весне ранним-ранним утром и бежать по насту на лыжах или тащиться с санками за дровами и сеном к дальним стогам, куда дойти по глубокому снегу всю зиму до марта было невозможно. Я любил наблюдать, как прилетевшие с юга птицы начинают вить свои гнезда. Я нарезал из осины до двадцати дупел, мастерил из них скворечники, которые со всех сторон окружали наш дом. Наступал момент, когда я подолгу мог слушать волшебные песни скворцов, хохотать над тем, как они передразнивают наших животных: мяукают по-кошачьи, блеют по-овечьи… А золотое, в мой ребячий рост, пшеничное и ржаное поле, зеленые луга, очаровательные опушки леса и косогоры… А голубые волны моря цветущего льна… А таинственное и грозное молчание тайги…

Если прекрасное есть манифестация сокровенных законов природы, то наблюдать их действие надобно в самом раннем возрасте, когда краски ошеломляют, а запахи опьяняют, западая в душу на всю жизнь. Так случилось со мной. В Петушихе я увидел и почувствовал прекрасное во всей его девственности, обнаженности и очаровании, и мне казалось порой, будто я соучаствую в его творении…

Здесь, в Петушихе, в раннем детстве, живя в полной нищете, постиг я истину, что бедность — не грех, но быть бедным — тяжело и стыдно, ибо бедность унижает. И здесь же родилось во мне презрение к сытым скупердяям. Здесь привык я довольствоваться малым, жить в скромности, без излишеств. Здесь понял, что такое труд, научился работать без устали до седьмого пота.

Здесь, в Петушихе, осознал, что если хочешь выжить — надейся только на себя, но здесь же приобрел привычку думать и отвечать за других.

Здесь, в Петушихе, зародилась моя любовь к чтению, к знаниям, к русскому языку, к пению, хотя школа в Петушихе состояла из одного класса, в ней была всего одна учительница, которая учила нас всем предметам. Стыдно сказать, но ее имени и отчества я не помню.

Помню, однако, ее благородный образ и то, что в том году, когда я должен был пойти в первый класс, но почему-то не учился, она приходила к нам, приносила мне книги на русском и (почему-то) на украинском языке — Гоголя и Шевченко. И я их читал.

Помню уроки пения и одну их тех песен, которую мы разучивали.

Пролетают кони шляхом каменистым,
В стремени привстал передовой,
И поэскадронно бойцы-кавалеристы,
Натянув поводья, вылетают в бой.

В бой за Родину, в бой за Сталина!
Боевая честь нам дорога.
Кони сытые бьют копытами,
Встретим мы по-сталински врага.

Ордена недаром нам страна вручила,
Это помнит каждый наш боец.
Мы готовы к бою, товарищ Ворошилов,
Мы готовы к бою, Сталин, наш отец.

Я часто пропускал уроки. Причина была самая что ни есть простая: у нас в семье на троих были только одни пимы. Они стояли у порога. Их надевала мама, которой надо было управляться с хозяйством. Их надевал я, когда надо было наколоть дров, отгрести снег от дверей и от окна — сугробы в ту пору в Сибири достигали полутора-двух метров. За ночь дверь и окно полностью заваливало и заносило снегом так, что мы не смогли бы выйти из дома, если бы дверь открывалась наружу, а не вовнутрь. Эти же пимы надевала и Ирина, когда ей надо было выйти во двор… Если я уходил в школу, то из избы не мог выйти уже никто. Поэтому иногда, набравшись духу, я бежал в школу по лютому морозу в одних носках. За две-три минуты ноги так коченели, что когда я, влетев в класс, прислонял их к горячей печке, то от них шел пар…

Когда я думаю сейчас о том, почему я так люблю свою Родину, Русь и русских, то нахожу, что это чувство дала мне Петушиха, — как ни странно покажется это прочитавшему то, что я написал выше об этой деревне и живших в ней людях.

Странного в этом, однако, ничего нет. Любовь к Родине начинается с семьи. Отца своего я практически не помню, но всю мою жизнь мне не доставало его, не хватает и поныне. Но даже то малое, что я знаю о нем, дает мне основания любить его. Неизмеримо выше отца по отношению к детям в моих глазах стоит моя мать. Она идет сразу после Бога. Мама заменила мне в жизни всё и всех, чего я не имел: отца, дедушек и бабушек. Сначала я чувствовал, потом начал сознавать и только сейчас до конца понимаю: она отдала мне и Ирине всю свою жизнь и все свое женское счастье. В нашем доме я никогда не видел мужчин. Мама работала как каторжная, была, по моим понятиям, в высшей степени интеллигентной, хотя формально образования у нее было всего четыре класса церковно-приходской школы. Однако она очень много читала, была добра и чрезвычайно добродетельна — сострадательна, бескорыстна, жалостлива. Я чрезвычайно высоко почитаю женщин вообще, наверное, прежде всего потому, что воспринял образ этого человеческого существа от моей мамы… А потом еще и от моей жены.

Любовь к местам, где я родился и вырос, любовь к моей семье — жене, детям и внукам, ко всему моему роду, моим родным, друзьям, товарищам и всем духовно близким мне людям и заключает в себе любовь к моей Родине.

О вкладе Ленинграда в Великую Победу

Битву за Ленинград (а не за Москву, не за Сталинград) многие военные историки называют главным и решающим моментом Великой Отечественной, а значит, и всей Второй мировой войны. Не берусь судить, так ли это. Но все исследователи сходятся в том, что именно под Ленинградом Гитлер расстался с иллюзией блицкрига. Ему, а главное — всему миру стало ясно, что «расправиться с Советами за пять-шесть недель» никак не удастся. Впервые за два с лишним года блестящего военного парада по Европе немцы столкнулись с таким мужеством и стойкостью русских (так называли всех советских людей на Западе, в том числе в Германии), что они поразили лидеров всех держав и все народы. И Гитлера тоже. Известно, что он запретил военным даже упоминать в своих докладах корабли Балтийского флота, которые встали на рейде Кронштадта и сцементировали оборону города, бои за Моонзундский архипелаг и военно-морскую базу Ханко, которую немцы и финны штурмовали полгода, но так и не взяли. Немцы стали снимать часть войск с Ленинградского фронта и перебрасывать их под Москву, поэтому сил на решающий штурм Ленинграда у них не хватало. Война приняла затяжной характер, что было выгодно СССР.

В письме И. В. Сталину 26 июня 1944 года президент США Франклин Рузвельт писал:

«Уважаемый Маршал Сталин,

Я посылаю Вам две грамоты для Сталинграда и Ленинграда — городов, которые завоевали искреннее восхищение американского народа. Героизм граждан этих двух городов и воинов, так умело их защищавших, не только воодушевил народ Соединенных Штатов, но помог еще сильнее скрепить дружбу наших двух народов. Сталинград и Ленинград стали синонимами силы духа и стойкости, которые дали нам возможность сопротивляться и которые, в конечном счете, дадут нам возможность преодолеть агрессию наших врагов.

Я надеюсь, что, преподнося эти грамоты этим двум городам, Вы сочтете возможным передать их гражданам мое личное выражение дружбы и восхищения и мою надежду, что наши народы будут дальше развивать то глубокое взаимопонимание, которое отметило наши совместные усилия».

Текст грамоты президента США городу Ленинграду:

От имени народа
Соединенных Штатов Америки
я преподношу эту грамоту
городу Ленинграду

как память его храбрым солдатам и его верным мужчинам, женщинам и детям, которые в условиях изоляции от своего народа захватчиками и несмотря на постоянные бомбардировки и бессчетные страдания от холода, голода и болезней успешно отстояли свой любимый город в критический период с 8 сентября 1941 по 18 января 1943 и, таким образом, продемонстрировали несокрушимый дух народа Союза Советских Социалистических Республик и всех народов мира противостоять силам агрессии.


17 мая 1944             Франклин Делано Рузвельт
Вашингтон

В одной из передач Лондонского радио в 1945 года было сказано: «Защитники Ленинграда вписали самую замечательную страницу в историю мировой войны, ибо они больше, чем кто бы то ни было, помогли грядущей окончательной победе над Германией».

Ленинградская трагедия сыграла огромную роль в гуманизации международного права и ведения войн, если, конечно, слово «гуманизация» вообще может соседствовать со словом «война». Во всяком случае, если до Ленинградской блокады нормы международного права полагали голод позволительным методом ведения военных действий, то после окончания Второй мировой войны советская делегация на заключительном этапе переговоров по подготовке Всеобщей декларации прав человека осенью 1948 года внесла предложение запретить использование голода в качестве метода ведения войны. Советский представитель в Комиссии по правам человека 3 августа 1948 года предложил следующий текст 4-й статьи Декларации: «Каждый человек имеет право на жизнь. Государство должно обеспечить каждому человеку защиту от преступных на него посягательств, а также обеспечить условия, предотвращающие угрозу смерти от голода и истощения…».

И только 8 июня 1977 года был принят Дополнительный протокол II к Женевским конвенциям от 12 августа 1949 года — в его 14-й статье появилась фраза: «Запрещается использовать голод среди гражданского населения в качестве метода ведения военных действий». Ленинград заплатил за эту норму полной мерой.

Ныне в СМИ то и дело возникают «дискуссии» о том, кто внес решающий вклад в победу во Второй мировой войне — СССР или США с Великобританией, почему Советский Союз заплатил за победу такую («слишком») большую цену.

Люди, которые затевают эти споры, кажутся мне просто подлецами. Об их уме не хочу даже рассуждать. Некоторые из них могут быть и умными. Но это значит одно: они еще более подлые существа, чем их коллеги-недоумки.

Ведь известно же, что войска СССР за четыре года Великой Отечественной уничтожили 86% живой военной силы и примерно столько же военной техники и вооружений фашистской Германии, в то время как союзники за шесть лет Второй мировой — только 14%. В этом смысле вклад СССР в общую Победу выше в шесть с лишним раз.

СССР потерял в войне 26,6 млн военных и мирных граждан, США — (по разным источникам) от 252 до 380 тыс. человек, Великобритания — 386 тыс. человек. Разница, конечно, разительная. Но не забудем: на территорию США не ступила нога ни одного немецкого солдата, не упали ни одна бомба, ни один снаряд. На все города Великобритании фашисты сбросили 44 тыс. бомб. Это почти в два с половиной раза раз меньше, чем их обрушилось на один Ленинград. Повторю: только от голода в одном Ленинграде погибло почти 642 тыс. человек, то есть почти столько же, сколько потеряли за шесть лет Второй мировой войны США и Великобритания: 708 тыс. (386 тыс. человек — Великобритания, 322 тыс. человек — США). Франция, включенная после окончания Второй мировой войны в разряд стран-победительниц, — 84 тыс. человек. А если учесть погибших от ран и в ходе эвакуации из блокадного Ленинграда, то жертвы только одного этого города превосходят потери всех названных стран.

Однажды на мой вопрос: «Почему Париж был сдан немцам без боя?» — мой собеседник-француз (дело было в Париже) без тени смущения незамедлительно ответил: «Но ведь Париж — это самый красивый город мира! Это достояние мировой культуры!». Думаю, что далеко не все французы думают так же. Иначе, почему их президент после войны был приговорен к смертной казни за предательство, которая была заменена на пожизненное заключение, а премьер-министр казнен?

Тем не менее я встречал людей, которые, ссылаясь на «опыт» Парижа, говорят: «Ленинграду надо было сдаться. Это спасло бы сотни тысяч жизней». Вряд ли: ведь Гитлер предполагал уничтожить город и его жителей. Но представим себе невозможное: Ленинград капитулировал. Несомненно, это имело бы катастрофические последствия не только для нашей страны, но и для исхода Второй мировой войны, а значит, и всего человечества. Париж и Лондон, конечно, были бы целыми, но хозяйничали бы в них не французы и англичане, а немцы; Соединенные Штаты находились бы во внешнем управлении Германии, и страной руководил бы не президент США, а какой-нибудь гауляйтер. Что тут фантастического? Если бы СССР проиграл войну, все было бы именно так: рука Великой Германской Империи дотянулась бы до США, ибо в ее владении был бы уже практически весь мир, кроме Америки.

Но «молниеносная война» с СССР захлебнулась под Ленинградом. И никто еще тогда, быть может, кроме Сталина и Жукова, не понимал, что с этого момента начала складываться Великая Победа, 60-летие которой мы ныне отмечаем. Хотя впереди еще были битвы под Москвой, за Сталинград, гигантское танковое сражение под Курском, битва на берегах Днепра и сотни других — по сути, вся Великая Отечественная война.


1 - См.: Толпегин А. Феномен Человека // Сайт журнала «Физкультура и спорт».

2 - Профессор Слуцкий из Университета Огайо обнаружил, что пятилетние малыши запоминают почти в 5 раз больше деталей, чем взрослые (см.: Ученый раскрыл новые особенности детской памяти. Миро-вые новости // http://www.membrana.ru/lenta/?3429. 19.03.2005). Исследователи, анализирующие так называемую детскую амнезию, отмечают, что детская память очень схематично удерживает как вербальную (речевую) характеристику, так и визуальную: иными словами, возвращаясь к детским воспоминаниям, взрос-лые плохо представляют, как выглядели участники события и что они при этом говорили. Нередко какие-то события, происходящие в детстве, вообще выпадают из памяти, но в этом случае, по мнению специалистов, мы сталкиваемся с очень важным феноменом: событие стерлось из памяти, но осталось впечатление о том, что происходило, и в случае повторения ситуации в другом возрастном периоде именно это сохранившееся впечатление определяет линию поведения. Особенность детской памяти состоит и в том, что в детстве преобладает «семантическая память» или взаимосвязь слов и понятий. Это объясняет удивительную способ-ность детей легко запоминать огромное количество слов (см.: http://shaping.ru/interest/view/view.asp?id=271. 19.03.2005).

3 - Дядя Володя провоевал всего два с небольшим месяца и погиб под Ленинградом на Пулковских высотах. На свете остался его сын Лева, у которого в семье потом народились два мальчика. Одного он назвал Юрой, а второго Игорем. У каждого из них теперь свои семьи, которые живут на Украине, в Харькове, а Игорь Ильинский и Юрий Ильинский вот уже несколько лет находятся на заработках в Москве, наезжая домой лишь изредка. В Харькове работы нет… Зато на территории нашего университета сейчас обитают целых два Игоря Ильинских — я и мой племянник.

4 - Жуков Г. К. Воспоминания и размышления. М., 1971. С. 259.

5 - Основы безопасности жизни. 2002. Январь. С. 48–49.

6 - Для сравнения: за шесть лет Второй мировой войны на все города Великобритании немцы сброси-ли 44 тыс. бомб.

7 - Некоторые исследователи последних десятилетий склонны считать эту цифру преуменьшенной по крайней мере в два раза. Встречается цифра 800 тыс., 1 млн 200 тыс. погибших. Дело в том, что с первых же дней войны в Ленинград хлынул поток беженцев из западных районов. Учет беженцев был налажен плохо. Их буквально «распихивали» по всем освобождавшимся комнатам и общежитиям. Все ли они получили продуктовые карточки, по которым велся учет, — не указывает ни одна сводка. Но известно, что во время эвакуации уже из блокадного Ленинграда по дороге в тыл умирал практически каждый четвертый — от истощения и болезней.

8 - Советская военная энциклопедия. М.: Воениздат, 1990. Т. 1.

9 - Павлов Д. В. Ленинград в блокаде. Л.: Лениздат, 1985. С. 44.

10 - Основы безопасности жизни. 2002. Январь. С. 48–49.

11 - Что такое голод? В принципе, каждый человек считает, что знает ответ на этот вопрос: «Голод — это когда кушать хочется. Когда очень хочется — это острый голод». Наука полагает, что голод как физиологическое явление бывает полным, когда в организм поступает только вода; неполным, если пищи поступает недостаточно по отношению к общему расходу энергии; абсолютным, когда в организм не поступает ни пищи, ни воды. Предельным сроком голода вообще считается 65–70 суток, абсолютного — несколько дней. Зимой 1941–1942 годов житель города получал в сутки не более 1300 ккал. При таком питании человек мог прожить около месяца. Вот почему гитлеровцы считали, что через несколько месяцев Ленинград вымрет. Наукой доказано, что дети более чувствительны к голоду. Голод вначале сопровождается повышенной раздражительностью, головными болями и плохим сном, затем — вялостью, апатией, сонливостью. После использования своих жировых запасов организм начинает расходовать белки мышц и внутренних органов, в том числе (в последнем периоде) мышцу сердца и центральную нервную систему. Пульс становится все реже, температура тела к моменту смерти понижается до 280С.

12 - Отечественная история. 2002. № 3. С. 159.

13 - Военно-исторический журнал. 2000. № 6. С. 82, 83, 85.

14 - Там же.

15 - Отечественная история. 2002. № 3. С. 161.

16 - Там же.

17 - Каждый эвакуируемый получал в Ленинграде хлеб по карточке на день вперед, а на эвакопункте на Финляндском вокзале — обед, содержащий мяса — 75 г, крупы — 70, жиров — 40, муки — 20, сухих овощей — 20 и хлеба — 150. Если поезд задерживался в пути до станции «Борисова Грива» свыше 1,5 суток, то эвакопункт этой станции кормил эвакуируемых таким же обедом. После переезда через Ладогу на эвакопунктах в Кобоне, Лаврове и Жихареве тоже обедали, кроме того, получали 1 кг хлеба на дорогу, 250 г печенья, 200 г мясопродуктов, а детям до 16 лет полагалась плитка шоколада (Отечественная история. 2002. № 3. С. 161).

18 - Отечественная история. 2002. № 3. С. 161.